Говорить Максу о нюхательных достижениях Павла Степановича Соломатин не стал. Высвобожденная из-под тяжеленной (каслинского литья, что ли?) ванны железяка оказалась не просто мятой, а будто бы сначала проглаженной дорожным катком, и уж потом - и мятой, и проученной кувалдой. «Корыто, побывавшее под прессом», - пришло в голову Соломатину.

– Андрюша, доктор, на фонарь, свети сюда, - воодушевлялся Каморзин. - Ближе, ближе! Ярче!

– Как это ярче? - удивился Соломатин.

– Вот, вот! Буквочки-то!…кинское керосиновое товарищество… И цифирки… один… девять… четы… четыре…кинское? Бакинское! 1924-й год! Все сходится! Сюда теперь свети! Ниже, ниже! И тут буквочки… Но будто бы ножом… Перочинным ножом скребли… «С» с точкой… И «Е» с точкой… И дальше - Конст… Константиново! Конечно, Константиново!

– С ним это… часто такое случается? - спросил дворник у Соломатина и повертел пальцем у виска.

– Максим, голубчик, железяка эта тебе не нужна… А мне пригодилась бы… на даче… Взял бы я ее… А я тебе…

Это лишнее и полуобязательное «я тебе», видимо, вызвало в дворнике острые коммерческие соображения. Впрочем, не надолго. Сегодняшняя пролетарская солидарность одолела в Максе предпринимателя. Он сказал великодушно:

– Забирай. Клади на даче перед крыльцом. Грязь соскребать. А уж этому кровососу с тремя квартирами вы впаяйте!

– Впаяем! - радостно пообещал Каморзин.

И своими ручищами Павел Степанович никак не мог ухватить помятую железяку, при этом он и осторожничал, возможно, из-за боязни навредить грубыми пальцами своей ценности. А Соломатин чувствовал, что дядя Паша кого-либо постороннего допустить к реликвии не в силах.

– Да отбросьте вы, Павел Степанович, свои сомнения, - сказал Соломатин. - Вдвоем и оттащим. Возьмем за углы. Вы - спереди, я - сзади. Как носилки.

– Точно, как носилки! - хохотнул дворник Макс. - А меня усадите под балдахин.

– Вы надо мной смеетесь…

– Да не смеюсь я! - сказал Соломатин. - Не смеюсь.

– Я тебе верю, - кивнул Каморзин. - Тебе - верю.

При свете дня добыча Павла Степановича выглядела отвратительно. Прохожие в переулках на нее косились, как и на двух переносивших странно-нецелесообразную вещь. Соломатину стало казаться, что он нелеп и, как сплющенная бочка, нецелесообразен в московской толпе и людском сообществе.

В Брюсовом переулке добычу («Мужикам не говори!») занесли за спину казенно-жилого дома (РЭУ занимал здесь лишь первый этаж и подвал), на время прислонили к стене («вечером увезу в свой гараж»), укрыли валявшимися рядом щитами из досок.

– Спасибо, Андрюша, спасибо, доктор! - взволнованно говорил Каморзин. - Вот тебе, возьми!

– Что это? - удивился Соломатин.

– Презент! За то, что помог донести и надо мной не смеялся. В подвале вещичку присмотрел… Не знаю, что это… Но по запахам чую, что есть в ней важность и смысл… Сам бы взял, но мне тут же ее… это… ну сам понимаешь… подарили… А тут лишнего брать нельзя… Возьми… Максу не болтай…

И тут в руки Соломатину перешел некий предмет, вроде шкатулки, размером именно с небольшую палехскую, а впрочем похожий и на футляр электрической бритвы. Позже Соломатин вспоминал, что он сразу ощутил шероховатость предмета или даже колючесть его, словно бы он с годами оброс чем-то неровно-костяным. Впрочем, Соломатин не присматривался внимательно к презенту Павла Степановича и уж тем более не принюхивался к нему. Ему и так чудилось, что если презент чем и пахнет, то печалью. Он желал вернуть Каморзину приобретение, на кой оно ему, но побоялся, что дядя Паша учует его отношение к «Бакинскому керосиновому товариществу», и праздник каморзинской души будет расстроен. Ко всему прочему он думал теперь не о раскопанной в подвале фиговине, а о самом себе. Что он выкобенивался, что он дерзил франту-дворецкому, что он к хлястику его, в конце концов, привязался? Именно потому, что - неудачник, что манеру жизни Квашнина и его дворецкого признать порядочной не желает, и тем себя тешит и оправдывает. Вот и дерзил, вот и куражился. Но грош цена этому куражу и ему самому, Соломатину Андрею Антоновичу.

Соломатин уложил презент Павла Степановича в рабочий чемодан. Но решил: пойдет домой, выбросит фиговину в первую же урну.

7

Из утреннего выпуска «Дорожного патруля» я узнал, что ночью в Камергерском переулке совершено убийство. Меня отвлек телефонный звонок флейтиста Садовникова, его интересовали новости зимних футбольных переходов. Я что-то отвечал Садовникову, сам же ловил звуки телевизора, понял лишь, что обнаружен труп молодой женщины, лет двадцати пяти отроду. Показали стайку испуганных, но любопытствующих соседок. Мимо них вроде бы прошел Васек Фонарев, водила-бомбила, обещавший и мне привезти из Касимова воды.

В Камергерском я не был дней десять. Событие требовало похода в закусочную. Я ли не из породы московских зевак? По моим понятиям, дом с жильцами в Камергерском остался один. Висели на нем две доски с упоминанием имен Собинова и Кассиля, и именно в нем принимала граждан общедоступная закусочная. Выходило, что убиенная должна была квартировать над ней, а потому не исключалось, что я ее видел с тарелкой солянки или хотя бы с яйцом при морской капусте. Хотя, конечно, что мне она? Столько этих убиенных людьми или стихиями приходилось наблюдать каждый день на стекле электронной лампы, что всяческое сострадание к ним будто бы раскрошилось. Но все те убиенные - от тебя далече и «как в кино», то есть в холодной сущности иного измерения. Тут же - в двухстах метрах от тебя, а вдруг еще и знакомая?

Но нет, погибшую я не знал. И жила она не в том здании, какое я ей определил. Приходилось рассчитывать на оперативно-женскую осведомленность персонала закусочной. Хозяйками в ней в тот вечер были буфетчица Даша и кассирша Людмила Васильевна. Убитая, уже не единожды обнародованная на трех каналах в криминальных программах (предвыборный политик позавидовал бы), Павлыш Олёна Николаевна квартировала, вернее снимала комнату не в парадном камергерско-собиновском доме, а в дворовом строении. «Там, за нашей кухней, ну ты знаешь», - указала мне кассирша. Двор был знаком не только мне, но и депутатам Государственной думы. Посетителям, отяжелившим себя прохладительными напитками, рекомендовалось посещать ватерклозеты в «Макдональдсе» за Тверской, у телеграфа. Наиболее же достойным гостям доверительно дозволялось проследовать к облегчениям через кухонную дверь во двор. Во дворе и стояли два корпуса, приписанные к Камергерскому переулку, там же имелись спуски в недра молочного магазина. Несчастную Олёну Павлыш, следовательно, чисто камергерской признать было нельзя. Тем более что она явилась из какой-то Бутурлиновки завоевывать Москву. «Да видели вы ее, видели! - принялась убеждать меня кассирша Люда. - Бывала тут не раз. То одна, то с компанией». «Точно, видели!» - подтвердила буфетчица Даша, прекратив на секунду любезности с широченным, в скулах и плечах, негром, на мой взгляд, сорока годов. «Не помню, не помню…» - бормотал я. «Ой, ну как же! - воскликнула Даша. - Рослая такая, блондинка, ноги длиннющие, от клюва фламинго, но не костлявые». «Точно! - подтвердила Людмила Васильевна. - И пупок голый, зимой шубу скинет, а вы, мужики, на нее рты и раззявите!» «Да таких-то с длинными ногами и голыми пупками, - сказал я, - разве одну от другой отличишь?» «Но эту-то убили!» - удивилась мне кассирша, и удивление ее было убедительным. «Она еще к вам подсаживалась, - снова отвлеклась от собеседования с негром Даша. - Вы были тогда с этим… режиссером… Мельниковым, а она заказала у меня пиво с креветками». Логическая цепочка Даши тоже вышла убедительной: ноги от клюва - розовый фламинго - креветки к пиву. Но все равно от знакомства с Олёной Павлыш я отказался. «Ну не помните, и не помните!» - резко сказала кассирша, посмотрела на меня с неодобрением и прихмурью даже, будто я, не имея алиби, еще и придуривался. То есть вполне возможный быть причастным к убийству, отрекался от подозрительного теперь знакомства.