Квашнин встал, снова подошел к окну, пальцы его, теребившие четки, дрожали.

– Я вам верю, но… - все еще не мог успокоиться Прокопьев. - Но кое-кто живет и по правилам: «я этого хотел бы, но сам сделать бы не смог». А в окружении этого кого-то, особенно если он в силе, всегда могу найтись чтецы тайных мыслей и способные тайные мысли осуществить. Не исключено, что в случае с Дашей и отыскались такие чтецы и исполнители…

– Все! - взъярился Квашнин. - Вы мне надоели!

Прокопьев встал с намерением прекратить беседу. Он снова ощутил себя недопустимо болтливым моралистом.

– Хватит! - сказал Квашнин. - Вы произвели себя в благородного рыцаря, а меня в изверга-мучителя прекрасной дамы. Или даже в дракона. Ко всему прочему, и в скрягу-накопителя. Расходимся. Без поединка в кованых латах, без драки на кулаках и без швыряния друг в друга тухлых яиц. Пока - без поединка. Уверен в том, что вы продолжите подвиги Ланцелота. Но наши действия совмещены быть не могут. У каждого из нас в этой истории свои интересы.

Раскланялись. Руки для пожатия протянуты не были.

Уже перед дверью кабинета Прокопьев услышал:

– А в одном важном деле вам все же придется сотрудничать со мной.

– Вряд ли, - сказал Прокопьев. - Жалею, что отдал вам чертежи для двух проектов. Хорошо хоть, что это наброски. Их надо уничтожить.

– Они уже пошли в дело, - сказал Квашнин.

Прокопьев не обернулся.

48

К часам от «Картье» были добавлены запонки и булавка к галстуку.

Елизавета будто бы стеснялась своих подношений и заверила Соломатина в том, что запонки лишь золоченые, а камешек в булавке вовсе не драгоценный, а страз.

Никаких сомнений Соломатин Елизавете не высказал.

Дамы и господа в окружении Елизаветы к нему привыкли. И он к ним привык. Издалека и на страницах светской хроники они его раздражали, а теперь он позволял себе думать: да нет, они - ничего, нормальные люди, ну вертопрахи и болтуны, но кто из нас без изъяна? Он и сам однажды попал ликом в светский журнал. Фамилию его, правда не назвали (оно и к лучшему), подпись под снимком стояла такая: «Елизавета Летунова с бойфрендом».

Вызревшее в нем желание уволиться из конторы в Брюсовом переулке Соломатин отменил. Ему вообще хотелось сейчас разнежиться и не шляться ни на какие службы. Но тогда он и для самого себя превратился бы в нагло-прощелыжного содержанта (и такое состояние позволительно было испытать, но нет, нет, негоже, не надо…). Другое дело: общение с трудягами из ГРЭУ, с жильцами из протекших или охолодавших квартир стало его тяготить. Но на какую должность и ради каких усердий и приличий уместнее всего стоило себя впрячь, Соломатин не знал. К тому же выяснилось, что в светско-бриллиантовом круге Елизаветы его трудовой статус усмешек не вызывал, напротив, Соломатина признали натурой загадочно-романтической. В наши-то дни, да и при плодоносных-то связях, да и проявляя в вечерние часы несомненно бомондные манеры, оставаться водопроводчиком было делом непростым и, надо полагать, наполненным особенным смыслом. И Соломатин понимал: уйди он из сантехников в коммерческие или интеллектуальные выпасы, он тут же бы многих разочаровал. И оказался бы для них заурядной личностью.

Было и еще одно соображение. Как ни странно, но теперь в Брюсовом переулке образовался для Соломатина как бы заповедник, островок свободы и независимого хода жизни. То есть Соломатин должен был по принятым им установлениям осуществлять самодержавность своей натуры везде и при любых обстоятельствах. Но ему порой было необходимо отдохнуть и от Елизаветы, и от светских забав. Нет, упоение Елизаветой не прошло, безрассудство Соломатина не развеялось и не должно было развеяться. Но Соломатину нередко хотелось побыть одному, с книжкой, с томиком Ларошфуко, например, поваляться, посидеть в тишине и в душевном комфорте. И тут очень удобно было сослаться на работы в Брюсовом переулке, даже жалостливые Лизанькины вздохи вызвать в телефонной трубке. Впрочем, и ей дать отдохнуть от ежедневных с ним, Соломатиным, напряжений.

Потому Соломатин и не забрал из РЭУ-5 свою трудовую книжку.

А в ночных клубах он и не всегда скучал, случались и там занятные собеседники. Даже принятая Соломатиным поза скептика, ворчуна и, если надо, насмешника их скорее забавляла. И еще. Соломатин был хорош тем, что казался существом не опасным. То есть не искал выгод, не лез ни к кому с деловыми интересами и уж тем более проектами, не выпрашивал галош, не приглашал на тур бодряще-условного танца барышень, входящих, по слухам, в королевские дворы или хотя бы во дворы, одаривающие протекциями. А барышни и сами улыбались ему, не прочь были попрыгать с ним в переплясах огней под звуки привезенных на ночь Шакиры или Стинга или Таркана, выпить при комплиментах либо подколах «хеннесси» и обсудить с ним свойства сегодняшних обновок «от». Елизавета даже радовалась дамской озабоченности вблизи своего кавалера. «Резвись! - поощряла она Соломатина, прижимаясь к нему в предрассветной усладе. - Все равно ты мой! И ничей больше. А для прочих - ты неприступный бастион. Редут Раевского! Только держись подальше от Баскаковой. Шучу, шучу!…» И жаркое ее колено снова пристраивалось между ног Соломатина.

Но возникшая вдруг суета писательницы Клавдии и ехидины Тиши, жены банкира, вокруг Андрюшеньки вызвала неодобрение Елизаветы, словами невысказанное, но Соломатиным учуянное. «Лизанька, - принялся оправдываться Соломатин. - Я ведь и впрямь бастион и редут. Просто следую ритуалам и правилам игр ваших вечеринок…» «Я на тебя и не дуюсь, - сказала Елизавета. - Но подруги-то мои каковы! А ты их коварствам слишком подыгрываешь…»

Между прочим, Соломатин расспросил Здесю Ватсон о даме по фамилии Баскакова. На всякий случай. Здеся сняла солнцезащитные очки (многие являлись на вечеринки в тонированных очках, то ли мода пошла на них теперь такая, будто на мятые пиджаки и брюки, или же световые эффекты вызывали здесь воспаления роговицы), так вот Здеся сняла очки, отпила из хрусталя ликер «Амаретто», разглядела Соломатина со вниманием и произнесла: «Ба, ба, ба! Андрюшенька, у тебя губа не дура. Баскакова! Она тебе годится в мамаши! Мадам Рухлядь! Многие хотят полонить ее. Или быть полоненным ею!» Насчет мамаши Соломатин Здесю успокоил. Никаких новых мамаш он заводить не собирался. Естественно, Здеся сейчас же доложила о разговоре Елизавете, то ли проявляя верность товарке, то ли из вредности: мол, пусть помается, и Соломатин выслушал колкости Лизаньки и в свой адрес, эти - нежно-укоряющие, но главным образом в адрес сударыни Баскаковой, эти - с ехидствами. Кстати, выяснилось, что прозвище «мадам Рухлядь» Баскакова получила вовсе не из-за возраста. Рухлядью, и это Соломатин знал, в старорусские времена, и в особенности в пору прирастания Сибирью, называли мех. Татьяна Игоревна Баскакова была меховщица. Она володела магазинами, фермами, где откармливали норок, песцов и шиншилл, знаменитым еще с царских времен складом-холодильником пушнины (некогда «Пушторга») во дворах между Большой Дмитровкой и Камергерским переулком («Опять этот Камергерский переулок!» - чуть ли не поморщился Соломатин), имела удачи на пушных аукционах. Баба была деловая и богатая. Впрочем, таких в Москве сейчас хватало. В собрании же клубных сливок пересуды (а с ними - одобрение или зависть) вызывала одна из ее романтических историй. Лет пять назад Баскакова поместила на своих благоприимных коленях мальчишку Коромыслова, и он с этих коленей до последнего сезона не слезал. Мальчишка Коромыслов был лохмато-блондинистый красавчик с желтым пухом на подбородке, нахальный и крикливый телеведущий, участников своих ток-шоу он доводил чуть ли не до истерик, они бранились, орали друг на друга, произносили для убедительности слова, какие приходилось заменять нравственно-чистыми звуками морзянки. Но истошность шоуменов, как и спортивных Цицеронов, вызывала одобрение невидимого и никому не ведомого существа по фамилии Рейтинг, а потому Коромыслов ходил обласканный хозяевами канала. Телевизионные мордашки, как и другие узнаваемые рожи и хари, иные и с собаками, были своими в ночных клубах, уважать их особо не уважали, но без них тусовка не была бы тусовкой. Они вписывались в наборы соусниц и столовых ложек. И вот везунчик Васенька Коромыслов привел однажды на вечеринку невзрачную особу лет пятидесяти, в нарядах директора школы для тугоухих, какую ни один фейс-контрольщик не должен был допускать в собрание приличных людей. Даже если она и имела яхту в Сен-Тропе. Это и была госпожа Баскакова. То есть мальчишка Коромыслов, попрыгун, протащил даму в светский круг. То, что она при миллионах, никого не интересовало, а то, что она, неважно в каком значении, подруга самого Коромыслова, все решило. Баскакова не раз пыталась пробиться к горным вершинам элитного бытия, шиш, по склонам с камушками скатывалась, а тут сразу получила пять клубных карточек. Тогда ли Коромыслов был допущен к теплым коленям Мадам Рухлядь или он уже пристроился на них, открыто не было. Позже они вдвоем нередко появлялись на публике, вдвоем же украшали страницы глянцевых журналов. На желтые вопросы, в каком они гражданском состоянии, отвечали с улыбками, что все за них решат небеса, и Коромыслов шалуном чмокал подругу в висок. Молва утверждала, что Мадам Рухлядь - дама умная, и держит Коромыслова при себе разумными уловками, в том числе и эротическими, а вовсе не денежными подачками. Хотя и поощрения случались. Три полосы журнала с картинками и программой на неделю были отведены фотографиям новой квартиры Коромыслова. Две спальни, кухня для небольшого ресторана и т.д. Особо впечатляли дорические колонны в коридоре. Из верхне-пышминского мрамора. И портрет Татьяны Игоревны, исполненный обалденно-рублевским художником Фикусом (гонорар позволил купить живописцу ветряную мельницу в Нидерландах, от чего искусствовед П. Нечухаев причислил его к «малым» голландцам). Портрет имел название «Мадонна с горностаем», на нем Татьяна Игоревна была изображена на фоне всей Сибири, а также на фоне известного мехового склада-холодильника во дворах севернее Камергерского переулка. Ну и коттедж в ранге творческой мастерской на Новорижской дороге был дарован Васечке Коромыслову.